— Какой толк от правил, если никто по-настоящему не понимает, что там происходит? — спросил Миляга.
— Как это не понимает! Мы понимаем! Это место, где начинается Бог.
— Ну так если я погибну в Просвете, ты по крайней мере будешь знать, что написать в моем некрологе: Миляга кончился там, где начался Бог.
— Это не повод для шуток, Миляга.
— Согласен.
— Речь идет о жизни и смерти.
— Согласен.
— Так почему же ты тогда делаешь это?
— Потому что где бы ни оказался Пай, я должен быть рядом с ним. И я предполагал, что даже такому близоумному и полорукому болвану, как ты, это должно быть понятно!
— Ты хотел сказать полоумному и близорукому.
— Вот именно.
Перед ним была дверь, через порог которой он переступал вместе с Афанасием. Она была открыта, и никто ее не охранял.
— Я просто хотел сказать… — начал Флоккус.
— Кончай, Флоккус, умоляю тебя.
— …что наша дружба оказалась слишком короткой, — сказал Флоккус.
Миляга устыдился своей грубости.
— Да ладно, не оплакивай меня раньше времени, — сказал он мягко.
Флоккус ничего не ответил, только чуть-чуть посторонился, пропуская Милягу в открытую дверь. Ночь была тихой; ветер стал почти неощутимым. Он огляделся вокруг. И слева и справа от него на коленях стояли молящиеся, склонив головы в своей медитации над Божьей Дырой. Не желая беспокоить их, он двигался так тихо, насколько это было возможно на таком спуске, но осыпавшиеся перед ним камешки возвещали своим шумом о его приближении. И это была не единственная ответная реакция на его присутствие. Выдыхаемый им воздух, который он уже столько раз использовал в смертоносных целях, образовывал у его рта темное облачко, простреленное ярко-алыми молниями. Вместо того чтобы рассеиваться, эти облачка опускались вниз, словно их тянула к земле заключенная в них смертельная сила, и облепляли его торс и ноги, словно погребальные покрывала. Он не предпринял никакой попытки избавиться от них, несмотря на то, что вскоре они заслонили от него землю, и двигаться пришлось медленнее. Появление их не слишком удивило его. Теперь, когда его не сопровождал Афанасий, воздух отказывал ему в праве разгуливать невинной овечкой в поисках своего возлюбленного. Под барабанную дробь камней, окутанная черными облаками, здесь обнажалась его более глубокая сущность. Он был Маэстро, дыхание которого несло смерть, и это обстоятельство не могло укрыться ни от Просвета, ни от тех, кто медитировал в его окрестности.
Шум камней оторвал нескольких молящихся от их размышлений, и они заметили появившуюся среди них зловещую фигуру. Те, кто стоял на коленях в непосредственной близости от Миляги, в панике вскочили и пустились в бегство, на ходу защищая себя молитвой. Другие простерлись ниц, всхлипывая от ужаса. Миляга обратил взгляд в сторону Божьей Дыры и внимательно осмотрел то место, где земля растворялась в пустоте, в поисках каких-нибудь следов Пай-о-па. Вид Просвета уже не производил на него того удручающего впечатления, которое он испытал, впервые оказавшись здесь вместе с Афанасием. В своем новом одеянии он пришел сюда, как человек, обладающий силой и не скрывающий этого. Если он собирается совершить ритуалы Примирения, то для начала ему надо заключить союз с этой тайной. Ему нечего здесь бояться.
Когда он увидел Пай-о-па, его отделяли от двери уже три или четыре сотни ярдов, а от собрания медитирующих осталось лишь несколько храбрецов, выбравших для молитвы уединенные места, подальше от общей массы. Некоторые уже ретировались, завидев его приближение, но несколько стоиков продолжали молиться, не удостаивая проходящего незнакомца даже взглядом. Испугавшись, что Пай может не узнать его в этом черном облике, Миляга стал звать мистифа по имени. Зов остался без ответа. Хотя голова Пая была лишь темным пятном в окружающем мраке, Миляга знал, куда устремлен его жадный взгляд, какая тайна неудержимо влечет его к себе, подобно тому, как край утеса влечет к себе самоубийцу. Миляга прибавил шагу, и из-под ног у него посыпались еще более крупные камни. Хотя в шагах Пая и не чувствовалось торопливости, Миляга боялся, что если мистиф окажется в двусмысленном пространстве между твердой землей и ничто, его уже не вытащить обратно.
— Пай! — закричал он на ходу. — Ты слышишь меня? Прошу тебя, остановись!
Слова клубились черными облаками, но не оказывали никакого воздействия на Пая, до тех пор, пока Миляга не догадался перейти от просьб к приказу.
— Пай-о-па. С тобой говорит твой Маэстро. Остановись.
Мистиф споткнулся, словно на пути перед ним возникло какое-то препятствие. Тихий, жалобный, почти звериный стон боли сорвался с его уст. Но он выполнил приказ того, кто некогда наложил на него заклятие, замер на месте, словно послушный слуга, и стал ждать приближения своего Маэстро.
Теперь Миляга был от него уже шагах в десяти и мог видеть, как далеко зашел процесс распада. Пай был всего лишь одной из теней во мраке ночи; черты лица его невозможно было разглядеть; тело его стало бесплотным. Лишним доказательством того, что Просвет не несет с собой исцеления, был вид порчи, разросшейся внутри тела Пая. Она казалась куда более реальной, чем тело, которым она питалась; ее синевато-багровые пятна время от времени внезапно вспыхивали, словно угли под порывом ветра.
— Почему ты встал с постели? — спросил Миляга, замедляя шаг при приближении к мистифу. Тело его казалось таким разреженным, что Миляга боялся развеять его окончательно каким-нибудь резким движением. — Ты ничего не найдешь в Просвете, Пай. Твоя жизнь здесь, со мной.
Наступила небольшая пауза. Когда же мистиф, наконец, заговорил, голос его оказался таким же бесплотным, как и его тело. Это была едва слышная, страдальческая мольба, исходившая от духа на грани полного изнеможения.
— Во мне не осталось жизни, Маэстро, — сказал он.
— Позволь мне об этом судить. Я поклялся, что никогда больше не расстанусь с тобой, Пай. Я буду ухаживать за тобой, и ты поправишься. Теперь я вижу, что не надо было привозить тебя сюда. Это было ошибкой. Прости, если это причинило тебе боль, но я заберу тебя отсюда…
— Никакая это не ошибка. У тебя были свои причины, чтобы оказаться здесь.
— Ты — моя причина, Пай. Пока ты не нашел меня, я не знал, кто я такой, и если ты покинешь меня, я снова себя забуду.
— Нет, не забудешь, — сказал он, поворачивая к Миляге размытый контур своего лица. Хотя не было видно даже искорок, которые могли бы подсказать расположение глаз, Миляга знал, что мистиф смотрит на него. — Ты — Маэстро Сартори. Примиритель Имаджики. — Он запнулся и долго не мог произнести ни слова. Когда голос вернулся к нему, он был еще более хрупким, чем раньше. — А еще ты — мой хозяин, и мой муж, и мой самый любимый брат… и если ты прикажешь мне остаться, то я останусь. Но если только ты любишь меня, Миляга, то, прошу тебя… пожалуйста… дай… мне… уйти.
Едва ли с чьих-то уст срывалась когда-нибудь более простая и красноречивая мольба, и если бы только Миляга был абсолютно уверен в том, что по другую сторону Просвета находится Рай, готовый принять дух Пая, он немедленно отпустил бы его, какие бы мучения ему это ни принесло. Но он так не считал и не побоялся сказать об этом, даже в такой близости от Просвета.
— Это не Рай, Пай. Может быть, там есть Бог, а может быть, и нет. Но пока мы не узнаем…
— Ну почему ты не отпустишь меня, чтобы я сам во всем убедился? Во мне нет страха. Это тот самый Доминион, где был сотворен мой народ. Я хочу увидеть его. — В этих словах Пая Миляга расслышал первый намек на чувство. — Я умираю, Маэстро. Мне надо лечь и уснуть.
— А что, если там ничего нет, Пай? Что, если там только пустота?
— Лучше пустота, чем боль.
Миляга не нашел, что возразить.
— Тогда, наверное, тебе лучше уйти, — сказал он, желая найти более нежные слова для освобождения Пая от его зависимости, но не в силах скрыть свое отчаяние за банальностями. Как ни сильно было в нем желание избавить Пая от страданий, оно не могло перевесить стремление удержать мистифа при себе. Не могло оно и полностью уничтожить в нем чувство собственности, которое, при всей своей непривлекательности, также входило составной частью в его отношение к мистифу.