«Использование экологических трагедий в качестве политической метафоры попахивает безвкусицей, — писал автор. — И это вдвойне верно в данном конкретном случае. Мистеру Рабджонсу должно быть стыдно. Он попытался подать эти документы как иррациональную и демонстративную метафору того места, которое занимают гомосексуалисты в Америке; но своим поступком он лишь принизил собственное искусство, собственную сексуальную ориентацию и (что самое непростительное) животных, чьи предсмертные муки и разлагающиеся трупы он изобразил с таким нарочитым натурализмом».

Статья эта вызвала противоречивые отклики, и не прошло и двух суток, как Уилл оказался в центре ожесточенной дискуссии, в которой участвовали экологи, защитники прав геев, художественные критики и политики, нуждавшиеся в пиаре. Вскоре стал очевиден странный феномен: глядя на Уилла, каждый видел в нем то, что хотел. Для одних он был колесом, разбрызгивающим на жеманных эстетов грязь из придорожной канавы. Для других — просто плохим мальчиком с хорошим лицом и чертовски странным выражением глаз. Для третьих — аутсайдером, чьи фотографии нарушали общественное табу в меньшей степени, чем его личная жизнь. По иронии судьбы (хотя у него и в мыслях не было того, в чем его обвиняли), эти дебаты сделали то, что, согласно статье в «Пост», он делал с объектами своих фотографий: превратили его в метафору.

Он тогда отчаянно нуждался в простых отношениях, и вот ему подвернулся Элиот. Но Элиот решил, что в результате может оказаться втянутым в этот скандал, а потому бежал в Вермонт. Когда Уилл нашел его, пройдя по всем лабиринтам, которые Элиот расставил, чтобы запутать следы, тот сказал, что будет во всех смыслах лучше, если Уилл забудет о нем на какое-то время. На самом деле, объяснил он в своей неподражаемой манере, они не были любовниками. Так — трахарями, но не любовниками.

Шесть месяцев спустя, когда Уилл отправился снимать в Рувензори, [121] какими-то окольными путями ему пришло приглашение на свадьбу Элиота, с приложенной запиской, нацарапанной рукой жениха. В ней он писал, что прекрасно понимает — Уилл не ответит на приглашение, но ему, Элиоту, не хочется, чтобы Уилл чувствовал себя забытым. Уилл, которого подвиг на это какой-то извращенный героизм, побыстрее свернул съемки и полетел в Бостон на свадьбу. Закончилось все пьяной разборкой с шурином Элиота, тоже психотерапевтом, во время которой Уилл громко и внятно смешал с грязью всех представителей этой профессии. Он сказал, что они проктологи души, проявляющие болезненный интерес к экскрементам других людей. Неделю спустя последовал загадочный телефонный звонок от Элиота, который предупреждал Уилла, чтобы тот держался от него подальше, и на этом отношения Уилла с психотерапевтами закончились. Хотя не совсем так. У него была короткая интрижка с тем самым шурином, но это уже совсем другая история. С тех пор он не виделся с Элиотом, хотя от общих друзей ему было известно, что брак не распался. Детей, правда, нет, но зато есть несколько домов.

2

— Сколько на это уйдет времени? — спросил Уилл у Коппельмана, когда тот снова появился в его палате.

— На то, чтобы встать и начать ходить?

— Встать и выбраться отсюда.

— Это зависит от вас. От вашего упорства.

— О чем идет речь — о днях, о неделях?..

— Не меньше шести недель, — ответил Коппельман.

— Я сокращу этот срок вдвое, — сказал Уилл. — Через три недели я уберусь отсюда.

— Скажите это вашим ногам.

— Уже сказал. У нас состоялся серьезный разговор.

— Кстати, мне звонила Адрианна.

— Черт! И что вы ей сказали?

— У меня не было выбора — только правду. Но я сказал, что вы все еще чувствуете слабость и пока не готовы звонить друзьям. Правда, ее это не убедило. Но лучше вам с ней помириться.

— То вы были моим доктором, а теперь стали моей совестью.

— Это уж точно, — мрачно ответил Коппельман.

— Я позвоню ей сегодня.

Она заставила его смутиться.

— Я тут в депрессии, оттого что ты лежишь в коме, а ты — здрасьте вам! Уже оклемался, но нет времени позвонить и сообщить, что пришел в себя?

— Мне стыдно.

— Ничего тебе не стыдно. Тебе никогда в жизни ни за что не было стыдно.

— Я себя хреново чувствовал. Ни с кем не говорил.

Молчание.

— Мир?

Снова молчание.

— Ты меня слышишь?

— Слышу.

— Мир?

— Я слышала и в первый раз. Ты эгоист, настоящий первостатейный эгоистичный сукин сын, ты это знаешь?

— Коппельман сказал, что ты считаешь меня гением.

— Я никогда не говорила «гений». Может быть, я использовала слово «талант», но думала, что ты сдохнешь, а потому была щедрой.

— Ты плакала.

— Нет, на такую щедрость я не способна.

— Господи, до чего с тобой трудно.

— Ну хорошо, я плакала. Немного. Но я больше не повторю этой ошибки, даже если ты скормишь себя к хренам собачьим целой стае белых медведей.

— Ты мне напомнила. Что случилось с Гутри?

— На кладбище. В «Таймс» даже некролог был — хочешь верь, хочешь не верь.

— Некролог Гутри?

— Он был известный человек. Ну… так когда ты встанешь на ноги?

— Коппельман пока не говорит ничего определенного. Может, несколько недель.

— Но ты приедешь в Сан-Франциско?

— Еще не решил.

— Здесь есть люди, которым ты небезразличен. Тот же Патрик. Он все время спрашивает о тебе. Потом я. И Глен…

— Ты вернулась к Глену?

— Не меняй тему. Но я действительно вернулась к Глену. Я открою твой дом, все приготовлю, чтобы у тебя было настоящее возвращение домой.

— Такие возвращения — для людей, у которых есть дом, — сказал Уилл.

Ему никогда не нравился дом на Санчес-стрит. Строго говоря, дома ему вообще не нравились.

— Ну, тогда сделай вид, — сказала Адрианна. — Дай себе время прийти в себя.

— Я подумаю об этом. Кстати, как дела у Патрика?

— Я встретила его на прошлой неделе. За то время, что мы не виделись, он накопил немного жирку.

— Ты не позвонишь ему от моего имени?

— Нет.

— Адрианна…

— Звони сам. Ему это понравится. Очень. Ты даже сможешь загладить свою вину передо мной — позвонить Патрику и сказать, что с тобой все в порядке.

— Ну у тебя и логика.

— Это не логика. Так я воспитываю в тебе чувство вины. Научилась у матери. У тебя есть телефон Патрика?

— Вероятно.

— Нет, отговорки не принимаются. Запиши. Ручка есть?

Он нащупал авторучку на прикроватном столике. Она продиктовала номер, и Уилл покорно его записал.

— Я буду разговаривать с ним завтра, Уилл, и если ты ему не позвонишь — жди неприятностей.

— Я позвоню ему. Позвоню. Господи Иисусе!

— Рафаэль его бросил, так что не упоминай этого козла.

— Я думал, он тебе нравится.

— Ну, он умеет обаять, — сказала Адрианна, — но в глубине души любит развлекаться и ничего больше.

— Он молодой. Ему можно.

— Тогда как мы…

— …старые, мудрые и надутые.

Адрианна хохотнула.

— Мне тебя не хватало, — сказала она.

— Ну, это объяснимо.

— У Патрика, кстати, теперь есть гуру — Бетлинн Рейхле. Она учит его медитировать. В этом есть что-то ностальгическое. Теперь, когда я встречаюсь с Патом, мы садимся, скрестив ноги, на полу, курим косячки и подаем друг другу знаки мира.

— Что бы Патрик ни говорил, он никогда не был хиппи. Лето любви не добралось до Миннеаполиса.

— Он что — из Миннеаполиса?

— Откуда-то оттуда. Его папаша великий фермер-свиновод.

— Что? — спросила Адрианна в напускном гневе. — Он сказал, что его отец — пейзажист…

— И умер от опухоли мозга? Ну, это он всем говорит. Его папашка жив-здоров, обитает где-то в центре Миннесоты по колено в свином дерьме. И, могу добавить, зарабатывает кучу денег на беконе.

— Пат — гнусный врунишка. Ну подожди, я ему скажу.

Уилл усмехнулся.

— Только не жди, что заставишь его краснеть, — сказал он. — Этого с ним не случается. Как дела у тебя с Гленом?