— Разумеется, ты прав.

— Видишь, как часто мы приходим к согласию? Сидим здесь в темноте и болтаем, как старые друзья. Честное слово, если б мы больше никогда не вышли отсюда на свет божий, мы смогли бы полюбить друг друга — через какое-то время, разумеется.

— К сожалению, это невозможно.

— Почему, собственно?

— Потому что мне предстоит работа, и я не позволю тебе встать у меня на пути.

— В прошлый раз ты стал причиной страшных бедствий, Маэстро. Помни об этом. Воскреси это в своем воображении. Вспомним, как все это выглядело, как Ин Ово хлынуло на землю…

Судя по звуку голоса Сартори, Миляге показалось, что он встал из-за стола, но в такой кромешной тьме ни в чем нельзя было быть уверенным. Он и сам поднялся на ноги, опрокинув стул у себя за спиной.

— Ин Ово — чертовски грязное местечко, и, поверь мне, я не хочу пачкать этот Доминион, но боюсь, что это может оказаться неизбежным.

Теперь Миляга окончательно уверился в том, что столкнулся с каким-то обманом. Голос Сартори уже не исходил из единственного источника — он был незаметно рассеян по всей комнате и словно бы растворился в темноте.

— Если ты выйдешь из этой комнаты, брат, — если ты оставишь меня одного, — на Пятый Доминион обрушится такой ужас…

— На этот раз я не допущу ошибок.

— Да кто говорит об ошибках? — спросил Сартори. — Я говорю о том, что я собираюсь сделать во имя справедливости, если ты покинешь меня.

— Так иди со мной.

— Зачем? Чтобы стать твоим апостолом, учеником? Ты сам-то вслушайся в свои слова! У меня не меньше прав на то, чтобы стать мессией, так какого же черта я должен быть каким-то ссаным приспешником? Объясни мне — окажи хотя бы эту услугу.

— Стало быть, мне придется убить тебя?

— Попробуй.

— Я готов к этому, брат, раз ты меня вынуждаешь.

— И я тоже.

Миляга решил, что дальнейший спор не имеет смысла. Раз уж он собирается убить Сартори, а другого выхода, похоже, нет, то надо сделать это быстро и чисто. Но для этого ему нужен свет. Он двинулся к двери, чтобы открыть ее, но стоило ему сделать пару шагов, как что-то дотронулось до его лица. Он попытался поймать загадочную тварь, но она уже упорхнула к потолку. Что это за штучки? Войдя сюда, он не почувствовал присутствия ни одного живого существа, кроме Сартори. Темнота казалась безжизненной. Теперь же она либо породила какую-то иллюзорную жизнь, являющуюся продолжением воли Сартори, либо его двойник использовал ее как прикрытие для заклятий. Но кого он вызвал? Он не произносил никаких заклинаний, не совершал никаких ритуалов. Если ему и удалось вызвать какого-нибудь защитника, то он, скорее всего, оказался хилым и безмозглым. Миляга слышал, как он бьется о потолок, словно слепая птица.

— Я думал, мы одни, — сказал он.

— Наш последний разговор нуждается в свидетелях, а то как иначе мир узнает о том, что я дал тебе шанс его спасти?

— Ты вызвал биографов?

— Не совсем точно…

— Кого же тогда? — спросил Миляга. Его вытянутая рука нащупала стену и скользнула к двери. — Почему же ты не покажешь мне? — сказал он, сжимая ручку двери. — Или тебе слишком стыдно?

С этими словами он настежь распахнул обе двери. То, что последовало вслед за этим, скорее удивило, чем ужаснуло его. Тусклый свет коридора был стремительно втянут в комнату, словно это было молоко, высосанное из груди дня теми существами, которые скрывались внутри. Свет скользнул мимо него, разделяясь по дороге на дюжины тоненьких ручейков, устремившихся в самые разные места комнаты. Потом ручки вырвались из рук Миляги и двери захлопнулись.

Он повернулся лицом к комнате и в тот же самый миг услышал грохот перевернутого стола. Часть света сгустилась вокруг того, что лежало под ним. Это был выпотрошенный труп Годольфина; вокруг него были разложены его внутренности; почки лежали у него на глазах; в паху ютилось сердце. А вокруг его тела носились некоторые из существ, привлеченных этим живописным натюрмортом, таская за собой частицы украденного света. У них не было ни выраженных конечностей, ни хоть сколько-нибудь различимых черт, ни — в большинстве случаев — голов, на которых эти черты могли бы проявиться. Миляге они показались воплощенной нелепицей, обрывками пустоты. Некоторые из них слеплялись в клубки, словно мусор в канализации, и бессмысленно суетясь; другие лопались, словно переспелые фрукты, разделяясь на две, четыре, восемь частей, ни в одной из которых не было ни одного семечка.

Миляга посмотрел на Сартори. Тот не взял себе ни одной частицы света, но ореол извивающейся жизни парил у него над головой и отбрасывал вниз свое злобное сияние.

— Что ты сделал? — спросил у него Миляга.

— Существуют ритуалы, до знания которых Примиритель никогда не опустится. Это — один из них. Вокруг нас Овиаты, перипетерии. К сожалению, тварей побольше нельзя вызвать с помощью трупа, который уже остыл. Но они умеют быть послушными, а ведь признайся: это все, что тебе или мне когда-либо было нужно от наших подручных, не правда ли? Да и от возлюбленных, если уж на то пошло.

— Ну что ж, ты мне их показал, — сказал Миляга, — а теперь можешь отослать их обратно.

— Ну уж нет, брат. Я хочу, чтобы ты узнал, на что они способны. Эти твари — ничтожнейшие из ничтожных, но и у них есть свои сводящие с ума штучки.

Сартори поднял взгляд, и ореол бесформенных сгустков покинул облюбованное место и двинулся в направлении Миляги, но потом стал снижаться, избрав своей целью не живых, а мертвых. Через несколько мгновений он окружил шею Годольфина, в то время как чуть выше в воздухе сгустилось облако его сородичей. Петля затянулась и двинулась вверх, поднимая с пола Годольфина. Почки упали с его глаз — они оказались открытыми. Сердце скользнуло вниз, обнажая пах; на том месте, где был его член, зияла открытая рана. Потом из живота выпали оставшиеся внутренности в студне холодной крови. Облако перипетерий наверху предложило себя поднимающейся петле в качестве готовой виселицы и, соединившись с ней в единое целое, вновь поднялось в воздух, так что ноги Годольфина оторвались от земли.

— Это гнусность, Сартори, — сказал Миляга. — Останови их.

— Конечно, не очень симпатичное зрелище, верно? Но подумай, брат, ты только подумай, какую армию из них можно составить. Ты даже этих не смог остановить, а что уж говорить, когда их будет в тысячу раз больше?

Он выдержал паузу, а потом, с искренним интересом в голосе, спросил:

— Или тебе это под силу? Сможешь ли ты поднять беднягу Оскара? Я имею в виду, воскресить из мертвых? Сможешь или нет?

Он двинулся к Миляге из противоположного конца комнаты. На лице его, озаренном светом виселицы, появилось выражение радостного возбуждения.

— Если ты сможешь сделать это, — сказал он, — то я стану самым верным твоим последователем и учеником, клянусь.

Он уже миновал повешенного и приблизился к Миляге на расстояние одного-двух ярдов.

— Клянусь, — сказал он снова.

— Опусти тело вниз.

— Почему?

— Потому что все это бессмысленно и слишком патетично.

— Может быть, такова и моя природа, — сказал Сартори. — Может быть, таким я и был с самого начала, просто не хватало ума это понять.

Миляга отметил про себя этот поворот к новой тактике. Еще пять минут назад Сартори претендовал на роль мессии — теперь же он купался в самоуничижении.

— У меня было столько снов, брат мой. О, сколько городов я себе навоображал! Сколько империй! Но никогда мне не удавалось избавиться от какого-то пустячного сомнения, от маленького червячка, который постоянно повторял у меня в голове: все это ни к чему не приведет, ни к чему. И знаешь, что я тебе скажу: червячок-то был прав. Все мои предприятия были обречены с самого начала, и все это из-за нашего двойничества.

Клем назвал выражение лица Сартори трагическим, и, в своем роде, оно действительно этого заслуживало. Но какое известие могло повергнуть его в такое отчаяние? Надо было обязательно спровоцировать его на признание — сейчас или никогда.